Пошевелив мозгами туда-сюда, Фелипе Ольварра сделал следующее: он приказал шофёру держать курс на Маньяна-сити (это мы уже слышали) и заснул часа на полтора, а когда проснулся – набрал телефон Лопеса. Абонент вне зоны действия мобильной связи, сказали ему. А может, выключил, собака, свой телефон к чёртовой матери.
Есть в этих ночных телефонных звонках что-то неуловимо-бесплотное от ночных радиоголосов, когда мчишься по тёмному шоссе через горы, крутишь настройку, ни сколько не прислушиваясь к необязательному эфирному трёпу, где-то по ту сторону гор нащебечивает в свой микрофон сладкоголосая сучка приторные слова об инфантах и сандиреллах, слова, волнующие неполовозрелых юнцов до судорожной дрожи в непарных конечностях, ставит им диск, с которого такая же кукла будет петь о том же самом, голос у резиновой куклы – располагающий предположить, что во рту у ней что-то есть, и вполне возможно, что и впрямь что-то есть, чего никак нельзя съесть, иначе за какие красивые глаза её тащат на эстраду, финансируют её диски и плёнки и дикие пляски, – она делает вид, что поёт, а, может, и поёт, но не ртом, который занят, ты делаешь вид, что слушаешь, а твое авто жрёт бензин и мили безлюдной горной дороги, холодом веет с вершин древних вулканов, по сторонам остывающего шоссе встают стены и склоны, одушевлённые призрачной луной, будто недоброжелательные крестьяне, они провожают взглядом твою букашку, подсыпают под колёса мелкой каменной шелухи, эй, парень, шепчут, нет по ту сторону гор никаких смазливых сучек, нет и не было никогда, это не настоящих людей голоса, это мы, мы тебе навеваем дрёму и грёзу, а впереди – крутой поворот и пропасть, пропасть, а ты спишь, спишь, и это тебе снится, снится, снится…
Залитые призрачным лунным светом горы стремглав проносились мимо.
Он набрал телефон комиссара Посседы. Несмотря на позднее время, ему ответили сразу.
– Это та самая змея, которую разрывает орёл, – сказал дон Фелипе в телефонную трубку. – Время кактусу выпускать свои колючки.
В трубке взволнованно закашлялись. Фелипе усмехнулся: пустое, зря ты так испугался, комиссар. Его, Ольварру, никто не будет подслушивать, потому что, как показал сегодняшний сходняк, его уже списали со всех счетов. А его собеседника никто не будет подслушивать, потому что если уж подслушивать полицейских комиссаров, то мир действительно катится в пропасть.
– Что угодно змее? – спросил комиссар, справившись, наконец, с волнением – не иначе, сожрал какую-нибудь таблетку.
– Надо бы встретиться, ‑ сказал Ольварра. ‑ Есть о чём потолковать. Я как раз подъезжаю сейчас к Маньяна-сити.
– Нет, змея, только не здесь! – комиссар опять заволновался. – Лучше езжайте в своё гнездышко посреди долины, а я к вам туда приеду завтра же.
Трубка замолчала.
Ольварра полез в холодильник.
Ты вконец оборзел, комиссар, подумал он, доставая виски и солонку. Сам Ольварра, великий и ужасный, едет к тебе в гости, а ты отказываешься его принять, нахмурился он и насыпал соли на тыльную сторону ладони. Или уже не великий и не ужасный? Или уже клюнул старика Ольварру в жопу жареный колибри?
Фелипе лизнул соль, отхлебнул виски и ещё раз лизнул.
Да нет, не мог комиссар знать о том, что произошло на сходняке. А произошло там следующее: всеманьянская урла порешила отнять у старого Ольварры заработанный страхом и потом кусок тортильи с маслом.
Он подсыпал соли.
Ему пообещали оставить всё его состояние, долину и тихую, полную созерцательного спокойствия жизнь пенсионера.
Можно ли этому поверить?
Да никогда.
Он маленько разбирался в жизни, в том, что называется «правилами человеческого общежития».
Люди – как сперматозоиды в жопе: одни – на самом дне, и им душно и страшно, полное отсутствие перспектив, на этом дне им никогда не стать человеком; они лезут наверх, к солнцу, наступая на головы других, заталкивая тем самым этих других ещё глубже, ещё дальше… Вот и Ольварре прямой путь теперь – на самое дно; ну кто же в здравом уме и трезвой памяти поверит в то, что его оставят в покое со всем его состоянием, долиной и недвижимостью и дадут ему спокойно качать на колене толстого румяного внука?
Фелипе ещё добавил соли, лизнул и отхлебнул из квадратненькой бутылочки.
Грош, грош цена всем этим клятвам подлеца Бермудеса насчет того, что он лично будет следить за безопасностью брата своего и друга премногоуважаемого дона Фелипе. Да со всего света слетится в Маньяну шакальё, едва прослышав, что знаменитый Дон отошёл от дел, перестал играть в игры настоящих мужчин… Хоть каменную стену строй, перегораживай въезд в долину, минируй шоссе-игрушку, запасай «стингеры» – сбивать на хер вертолёты с десантом… И всё одно не поможет: где каменные стены и «стингеры» – там армия, чтобы всем этим добром воевать, где армия – там полковники, где полковники – там дворцовые перевороты; его же войско его и ограбит. А ограбив, откроет дорогу всем желающим: налетай, братцы, подешевело!.. А кому добра не достанется, хоть в морду плюнь великому человеку, хоть сзаду к нему, беззащитному, пристройся – и то хлеб.
Ольварра лизнул соль, отхлебнул из бутылочки и посмотрел на свет: трети пойла как не бывало.
Вот. Как в старые времена, подумал он с глубоким удовлетворением. В старые добрые времена, когда нелепо было помыслить, чтобы уважаемого человека в расцвете сил взяли да выбросили за просто так на помойку. На радость разным шакалам.
Разным, да не всем.
Один шакал, самый шакалистый из всех, даром, что мелкий, в его тело вонючие клыки не вонзит!
Ольварру вдруг с головой накрыла волна свирепой ярости, в которой смешалось всё: и обида, и ненависть, и злоба, и была эта ярость в данный момент обращена против одного-единственного, вполне конкретного человечка. Человечек сидел в подвале в темноте и одиночестве, в наручниках, без штанов и без часов. Не то чтобы дон Фелипе верил в какие-то идеалы, например, в благодарность человеческую, в честное слово, в воздаяние по заслугам на Страшном Суде, – нет, он, как было замечено уже неоднократно, весьма скептически относился ко всякого рода эфемерным индефинициям, проще говоря, ни в грош не ставил никакие челодвижения, не имеющие в основе своей страха или корысти, а лучше и того, и другого одновременно. И поэтому мерзавца следовало покарать, и покарать прилюдно.